(no subject)
Nov. 1st, 2014 09:18 pm Говорил своей хохлатке
в голубом платке с получки
вдоль по Пироговке
(Нина Искренко)
На виду у злата и булата
возле патриаршего болота
та еще пастушка свою телку
теребит за титьки:
«Ну же, моя милая, не бычься;
я вернулась - на сосцах наколки,
на резцы наколоты малявы,
мною обретен пароксизмальный
дискурсивный опыт
там, где всяк надзорен и наказан;
ты же пахнешь молоком и мясом,
пахнешь гендерно неблизким потом,
ты мычишь, мычишь, в глаза не смотришь, -
ты меня теперь не любишь?»
А в палатах зуево-орешных
на виду у Вечных и Всевышних
пишет борзокрылый чистописка
верному подпаску:
«Милый Виля, давеча в Лицею
приходила Волка.
Злая, Виля!
Пахнет обесчещенной салфеткой под кроватью,
кучерявым потным мясом.
Пахнет крупным выебоном, Виля!
С ней ее молочные подсоски, Публий и Отребий:
что ни вечер, их чирок и дятел
бедного воробышка пугают черным аудитом -
Лесбии же все оффшорно:
погоди, еще предложит гостье
наши грудку, крылышко, корейку,
выменем качнет, встряхнет бубенчик, -
от стыда Пенат побагровеет,
Фебу со Свободой станет тошно, -
все пойдет, как нужно.
То-то, Виля; каменные бабы, -
попытайся, высеки такую;
cтанем же держаться воедино.
«Here, lupa-lupa-lupa-lupa-lupa:
Виля будет третьим», -
правда, Виля? Cкажем в трои веки:
мы с тобою полторы калеки -
это втрое больше, чем один я;
мы боимся каждой новой щелки,
тусклые лицейские осколки,
в рыхлом чреве завывают волки;
наши клювики перепиздели,
крылышки сопрели:
ты чирикнул, я тебя ретвитнул,
провернул и выт-нул,
но ведь ты не Корчак, я не Гашек, -
остается Мнишек:
только то и маем за душою,
что нам наши телки намычали
меж волосяных подушек
предарестной ночкой;
cлышишь, крестики звенят на выях? –
это Леська с Милкой побежали собирать нам передачки,
по семнадцать месяцев под стенкой
бить коленкой об коленку.
(- А и страшно ж, Виля, нынче воют! -
- Ладно воют - страшно подвывают)».
Выпь, красотка, прокричи вприсядку;
сигаретка, разменяй мне сотку;
клейся ближе, милая облипка;
полно лезть, беретка, на пилотку,
не гони, покровка, на петровку,
балаклавка, не гноби чернавку, -
не быкуйте, девки:
потерпите - наши клетки хрупки,
пароксизмы редки, шатки валки,
у дверей портвейные осколки,
лунным светом розочка мерцает,
освещая птичкам ту дорогу,
по которой ходят круг за кругом
от окна к параше.
Та еще пастушка моет спину,
ставит свечку Лáденке и Кону,
мягко стелит, щедро подстилает,
ждет, скучает, точит клык о стену,
cмотрит в лес. Над лесом небо в клетку,
в птицеловью сетку.
...Ночь буреет. Месяц набухает.
То, что намокает, багровеет.
Некоторым светит.
Тихо надрывается невеста
у любимой коблы на трех пальцах:
- Не ложись за него, Леся, -
он тебя заспит и не заметит!
(Под когтями черный мел с небесной гарью,
с дортуарной пылью.)
- Кто это, родная, там скребется за железной дверью?
- Это Виля.
- Впустим Вилю.
в голубом платке с получки
вдоль по Пироговке
(Нина Искренко)
На виду у злата и булата
возле патриаршего болота
та еще пастушка свою телку
теребит за титьки:
«Ну же, моя милая, не бычься;
я вернулась - на сосцах наколки,
на резцы наколоты малявы,
мною обретен пароксизмальный
дискурсивный опыт
там, где всяк надзорен и наказан;
ты же пахнешь молоком и мясом,
пахнешь гендерно неблизким потом,
ты мычишь, мычишь, в глаза не смотришь, -
ты меня теперь не любишь?»
А в палатах зуево-орешных
на виду у Вечных и Всевышних
пишет борзокрылый чистописка
верному подпаску:
«Милый Виля, давеча в Лицею
приходила Волка.
Злая, Виля!
Пахнет обесчещенной салфеткой под кроватью,
кучерявым потным мясом.
Пахнет крупным выебоном, Виля!
С ней ее молочные подсоски, Публий и Отребий:
что ни вечер, их чирок и дятел
бедного воробышка пугают черным аудитом -
Лесбии же все оффшорно:
погоди, еще предложит гостье
наши грудку, крылышко, корейку,
выменем качнет, встряхнет бубенчик, -
от стыда Пенат побагровеет,
Фебу со Свободой станет тошно, -
все пойдет, как нужно.
То-то, Виля; каменные бабы, -
попытайся, высеки такую;
cтанем же держаться воедино.
«Here, lupa-lupa-lupa-lupa-lupa:
Виля будет третьим», -
правда, Виля? Cкажем в трои веки:
мы с тобою полторы калеки -
это втрое больше, чем один я;
мы боимся каждой новой щелки,
тусклые лицейские осколки,
в рыхлом чреве завывают волки;
наши клювики перепиздели,
крылышки сопрели:
ты чирикнул, я тебя ретвитнул,
провернул и выт-нул,
но ведь ты не Корчак, я не Гашек, -
остается Мнишек:
только то и маем за душою,
что нам наши телки намычали
меж волосяных подушек
предарестной ночкой;
cлышишь, крестики звенят на выях? –
это Леська с Милкой побежали собирать нам передачки,
по семнадцать месяцев под стенкой
бить коленкой об коленку.
(- А и страшно ж, Виля, нынче воют! -
- Ладно воют - страшно подвывают)».
Выпь, красотка, прокричи вприсядку;
сигаретка, разменяй мне сотку;
клейся ближе, милая облипка;
полно лезть, беретка, на пилотку,
не гони, покровка, на петровку,
балаклавка, не гноби чернавку, -
не быкуйте, девки:
потерпите - наши клетки хрупки,
пароксизмы редки, шатки валки,
у дверей портвейные осколки,
лунным светом розочка мерцает,
освещая птичкам ту дорогу,
по которой ходят круг за кругом
от окна к параше.
Та еще пастушка моет спину,
ставит свечку Лáденке и Кону,
мягко стелит, щедро подстилает,
ждет, скучает, точит клык о стену,
cмотрит в лес. Над лесом небо в клетку,
в птицеловью сетку.
...Ночь буреет. Месяц набухает.
То, что намокает, багровеет.
Некоторым светит.
Тихо надрывается невеста
у любимой коблы на трех пальцах:
- Не ложись за него, Леся, -
он тебя заспит и не заметит!
(Под когтями черный мел с небесной гарью,
с дортуарной пылью.)
- Кто это, родная, там скребется за железной дверью?
- Это Виля.
- Впустим Вилю.